Особенно прекрасны у Серафимовича те картины, где масса находится в действии. Взять хотя бы уже приведенную выше картину суматохи на мосту. Или вот: с таманцами отступало несколько тысяч матросов с затопленного в Черном море Красного Флота.
В одном месте про них говорится так:
«Даже в темноте чувствовалось, шли толпой буйной, шумной и смутно белели. И говор шел с ними, возбужденный, не то обветренных, не то похмельных голосов, пересыпаемый неимоверно завертывающейся руганью.
Те, что носили ложками из котелков, на минуту повернули головы.
– Матросня.
– Угомону на них нима.
Подошли, и разом отборно посыпалось:
– Мать… мать… мать… Сидите тут, кашу жрете, а что революция гинет – вам начхать… Сволочи-Буржуи…
– Та вы шо лаетесь… брехуны…
На них косо глядят, но они с ног до головы обвешаны револьверами, пулеметными лентами, бомбами.
– Куды вас ведет Кожух… подумали… Мы революцию подымали… Вон весь флот ко дну пустили, не посмотрели на Москву. Большевики там шуры-муры с Вильгельмом завели, а мы, социалисты-революционеры, никогда не потерпим предательства интересов народных. Ежели интересы народа пренебрег, – на месте! Кто такой Кожух? Офицер. А вы – бараны. Идете, уткнув лбами. Эх, безрогие!
Из-за костра, на котором чернел ротный котел, голос:
– Та вы со шкурами до нас присталы. Цилый бардак везете.
– А вам чего… завидно… Не суй носа в чужую дверь: оттяпают. Мы свою жизнь заслужили. Кто подымал революцию? Матросы. Кого царь расстреливал, топил, привязывал к канатам? Матросов. Кто с заграницы привозил литературу? Матросы. Кто бил буржуев и попов? Матросы. Вы глаза только продираете, а матросы кровь свою лили, вы же нас пороли царскими штыками. Сволочи. Куда вы годитесь, тудытт вас растуды…
Несколько солдат отложили деревянные ложки, взяли винтовки, поднялись, и темнота разом налилась напряжением, а костры куда-то провалились.
– Хлопцы, бери их… Винтовки легли наизготовку.
Матросы вынули револьверы, другой рукой торопливо отстегивали бомбы.
Седоусый украинец, проведший всю империалистическую войну на западном фронте, бесстрашием и хладнокровием заслуживший унтера, в начале революции перебивший в своей роте офицеров, забрал губами горячую кашу, постучал ложкой, отряхивая о край котелка, вытер усы.
– Як петухи: ко-ко-ко-ко. Що ж вы не кукарекаете?
Кругом засмеялись.
– Та що ж воны глумляются!.. – сердито повернулись к седоусому хлопцы.
Сразу стали видны далеко уходящие костры. Матросы засовывали револьверы в кобуры, пристегивали бомбы.
– Да нам начхать на вас, так вас растак…
– И пошли такой же шумной, взбудораженной ватагой, смутно белея в темноте, потом потонули, и уходила цепочка огней» (61–62).
Полки Кожуха соединились с полками главных сил Красной Армии. Поистине незабываемые эти картины встречи. Здесь ярко изображена необычайная сила переживаний:
«Те, что стояли одетые и сытые множеством рядов лицом к лицу с железными шеренгами исхудалых голых людей, те чувствовали себя сиротами в этом неиспытанном торжестве и, не стыдясь просившихся на глаза слез, поломали ряды и, все смывая, двинулись всесокрушающей лавиной к повозке, на которой стоял оборванный, полубосой, исхудалый Кожух. И покатилось до самых до степных краев:
– Оте-ец наш… веди нас, куды знаешь… и мы свои головы сложим…
Тысячи рук протянулись к нему, стащили его, тысячи рук подняли его над плечами, над головами и понесли. И дрогнула степь на десятки верст, всколыхнутая бесчисленными человеческими голосами:
– Урррр-а!.. Уррр-а-а… а-а-а… батькови Кожуху… Кожуха несли и там, где стояли стройные ряды,
несли и там, где стояла артиллерия, пронесли и между лошадьми эскадронов, и всадники оборачивались на седлах и с восторженно изменившимися лицами, темнея открытыми ртами, без перерыва кричали.
Несли его среди беженцев, среди повозок, и матери протягивали к нему детей.
Принесли назад и бережно поставили опять на повозку. Кожух раскрыл рот, чтоб заговорить, и все ахнули, как будто увидели в первый раз:
– Та у его глаза сыни…
Нет, не закричали, потому что не умели назвать словами свои ощущения, а у него глаза действительно оказались голубые, ласковые и улыбались милой детской ласковой улыбкой, – не закричали так, а закричали:
– Уррра-а-а нашему батькови!.. Нехай живе… Пидемо за им на край свита, будемо биться за совитску власть. Будемо биться с панами, с генералами, с ахвицерьем…» (161).
Массовые сцены – родная стихия Серафимовича. «Когда Приходько вышел, шум воды вырос, наполняя всю темноту. У дверей на черной земле, темный и низкий пулемет. Возле две темные фигуры с темными штыками» (22).
Нельзя сказать лучше, чтобы заставить читателя почувствовать эту обстановку. Здесь ни одного слова нельзя заменить другим: из повторения эпитетов – черного, низкого, темного – создается картина жуткой обстановки.
«Смутно белеющими пятнами проступают неугадываемые хаты. На улице черно наворочено, присмотришься – повозки; густо несутся храп и заливисто-сонное дыхание и из-под повозок и с повозок – везде навалены люди. Высоко чернеет посреди улицы тополь – не тополь, и не колокольня, присмотришься – оглобля поднята. Мерно и звучно жуют лошади, вздыхают коровы» (22).
Попробуйте здесь поставить какое-нибудь другое слово вместо «неугадываемых хат», и вы почувствуете, как тотчас ослабеет напряженная сила восприятия. Или такое выражение: «на улице черно наворочено», здесь чувствуется и хаотический беспорядок, и массивность, и ночная обманчивость форм.